Среда, 17 апреля

Переведено с персидского: «Хичкок и Агабаджи» Бехнама Дайани

Google+ Pinterest LinkedIn Tumblr +

Продолжаем публиковать рассказы современных иранских писателей в рамках проекта портала “Горького”.

Альфред Хичкок — великий мастер триллеров, но подчас прошлое простой иранской женщины хранит не меньше ужасов, чем любой из его самых страшных фильмов. Читайте «Хичкок и Агабаджи» Бехнама Дайани, один из рассказов современных иранских писателей, переведенных на русский язык студентами Института классического Востока и античности НИУ ВШЭ под руководством доцента Евгении Никитенко. Все переводы публикуются впервые.

Бехнам Дайани

Хичкок и Агабаджи

Перевод Дианы Черкасовой, Вероники Титовой, Арины Луговской

Под редакцией Евгении Никитенко

* * *

Рассказ «Хичкок и Агабаджи» был впервые опубликован в 1994 г. в составе одноименного сборника. Он принадлежит перу Бехнама Дайани, иранского сценариста и переводчика. О самом авторе известно очень мало, но переведенный нами рассказ полюбился иранской публике и критикам, его часто включают в антологии современной иранской прозы.

Действие рассказа «Хичкок и Агабаджи» происходит в 1960-е годы, а его главный герой — юноша, оканчивающий школу. Он влюблен в кино, список камео Хичкока знает «тверже, чем формулы этана и метана» и каждый раз с нетерпением ждет премьеры его нового фильма. На этот раз он с друзьями собирается сходить на «Психо», который недавно вышел в иранский прокат. Совершенно неожиданно для героя ему удастся заразить интересом к Хичкоку древнюю старушку по имени Агабаджи, приятельницу его бабушки. А сама Агабаджи, в свою очередь, подарит ему одну из самых удивительных загадок в его жизни.

Кинематограф пришел в Иран в самом начале ХХ века. Первый общедоступный кинотеатр в стране был открыт в 1904 г. Его владелец, Мирза Эбрахим Саххаф-баши, показывал публике комедии и новостную хронику. Поначалу к просмотру допускались только мужчины. В 1920-е гг. число кинотеатров стало быстро расти, и в 1928 г. власти позволили открывать смешанные кинотеатры, которые наравне с мужчинами могли посещать и женщины.

Развивался в стране и собственный кинематограф. В 1930 г. Ованес Оханиян, выпускник московской Государственной школы кинематографии, открыл первую в Иране Школу киноактера и снял первый иранский немой фильм, эксцентрическую комедию «Аби и Раби». В том же году в стране стал издаваться первый журнал, посвященный кино.

В 1950-е гг. кинематограф в Иране уже превратился в один из самых массовых видов искусства. В стране проводились фестивали, а число кинотеатров стало исчисляться десятками, а потом и сотнями. По большей части в них демонстрировались иностранные киноленты, в основном производства США, однако Иран производил и собственные фильмы, среди которых доминировали мелодрамы. Снятые в подражание турецким, египетским и, конечно же, индийским, эти фильмы завоевали любовь широкого зрителя, но от критиков получили презрительное наименование «фильм-фарси». На рубеже 1950–1960-х гг. «серьезный» зритель предпочитал фильмы иностранного производства, не зная, что совсем скоро в иранском кинематографе начнется «новая волна», которая выведет его на мировой уровень.

* * *

В тот солнечный осенний четверг между двумя и семью часами вечера произошли три необычных события. К трем часам мы вместе с друзьями пошли в кинотеатр «Махтаб» посмотреть «Психо» Хичкока. В половине шестого к нам заглянула Агабаджи повидать мою бабушку. Спустя пятнадцать секунд кафель в туалете разъехался у меня под ногами, и я чуть не провалился в подпол. На первый взгляд эти непримечательные события никак между собой не связаны. Но за этой неприметностью кроются разного рода хитросплетения.

Чуть за полдень. У нас два урока персидского. Мы сидим в классе. В воздухе пахнет заговором. Мы задумали взбунтоваться против нашего учителя. Любопытно, что зачинщик мятежа — директор школы. Он собрался подпортить репутацию господину Чабоку. Господин Чабок — учитель персидского языка. Теперь появится повод с ним распрощаться — наверняка он работает по контракту. Он студент. Плотного телосложения, с костлявым лицом и выступающей челюстью. Он постоянно скрежещет зубами.

Учитель он нервный и раздражительный, правда порой бывает дружелюбен и ведет себя по-свойски. Хотя нам уже по восемнадцать и мы в двенадцатом классе, как-то раз, когда он закурил прямо на уроке, у нас аж в головах перемкнуло. Забавно, что спички он просил у ребят. Говорят, что Чабок ведет крамольные разговоры, хотя я такого за ним не замечал. Разве что разок, да и то крамолой это не назовешь. Когда зашла речь об английской королеве и ее муже, Чабок сказал: «В конце концов в мире останется только два короля: английский и карточный».

Впервые о крамоле заговорил Тахмурас Яздани. Как-то раз, когда господин Чабок вышел из класса, Тахмурас — глаза у него так и горели — собрал ребят и спросил: «Видали, что у него за лацканом пиджака?». Мы уставились на него, как последние простофили. Он многозначительно улыбнулся и сказал: «У него за лацканом значок Третьего Национального фронта!*» По правде говоря, мы ничего не заметили, а если бы и заметили, то все равно бы не поняли. Тахмурас — парень башковитый, любит многозначительные фразы. Говорит, отец у него сотрудник МИДа. Все свои сочинения он завершает выражением «позитивный национализм», даже если задание было «напишите письмо отцу и объясните свой провал на экзамене». Однажды мы с ребятами спросили, как он относится к Чабоку и его «крамольным» изречениям. Приподняв брови, он ответил: «Это предатель».

И вот мы сидим в классе и перешептываемся. Непонятно, почему Чабок до сих пор не явился. То ли он обо всем догадался, то ли ему донесли. Честно говоря, нам всем стыдно перед господином Чабоком за этот бесчестный поступок. Староста класса говорит, что господин директор с нами заодно и одобряет это начинание. Но никому из нас в это не верится. Тахмурасу так и не удается нас уболтать, и он в негодовании выходит из класса. Возвращается запыхавшись, вместе с господином директором. Директор смотрит на нас с раздражением и говорит:

— Ну и чего расселись? Идите уже.

Мы берем книги и, пристыженные и понурые, выходим из школы. Кто-то отправляется прямиком домой, кто-то останавливается у перекрестка покурить. Мы с Александром и Аббасом идем в кинотеатр «Махтаб». На фильм «Психо» с участием Энтони Перкинса, Джанет Ли, Веры Майлз и Джона Гэвина. Мы все трое читаем «Кинозвезду»; я — заядлый хичкоковец. Список камео Хичкока я знаю тверже, чем формулы этана и метана. Я видел почти все его фильмы, которые были в иранском прокате. Однажды Аббас осторожно сравнил Хичкока с Самуэлем Хачикяном*. Я ему сделал внушение — чтобы больше никаких сравнений. Лучший фильм, который я когда-либо видел — «Головокружение», а лучший режиссер — Хичкок.

Кинотеатр «Махтаб» почти пуст. Заняты только три-четыре балкончика. Мы вымаливаем у контролера разрешение сесть поближе. По указанию Хичкока после начала сеанса двери зала должны быть закрыты, но ничего подобного не происходит. Первую минуту фильма стоит тишина и кромешная тьма. Пара каких-то ребят отпускают шуточки, другие — свистят. Но мы принадлежим другому миру, и их мир нам чужд. Фильм захватывает нас с самого начала, когда камера направляется к окну одного из домов, и не отпускает до самого конца, когда Энтони Перкинс, укрытый пледом, сидит в полицейском участке и не отгоняет муху, ползущую у него по руке. Сцена в душе — отдельный разговор, но самый напряженный и страшный момент в фильме — когда Вера Майлз спускается в подвал посмотреть, что там происходит. Наша троица сидит, вцепившись в подлокотники, ссутулясь и вжавшись в спинки кресел — как будто упираемся, чтобы не сойти вниз вместе с ней. Вере Майлз не до нас, она медленно спускается по ступенькам. В подвале она видит женщину, сидящую на стуле спиной к ней. Окликает ее, но женщина не отзывается. Кладет руку ей на плечо. Стул поворачивается. Звучит пронзительная музыка — словно лезвием проводят по стеклу. От страха Вера Майлз рукой задевает подвесную лампу. Мелькающий свет мечется из стороны в сторону, ломая линии и границы предметов. На стуле — скелет пожилой женщины. Седые волосы с прямым пробором собраны в пучок. Иссохшая морщинистая кожа. Черные глазницы и пустой рот.

Я вернулся домой с час назад. Не помню, как вышел из кинотеатра и как добрался до дома. Положив перед собой учебник «Физика и механика», пытаюсь подготовиться к завтрашнему уроку. Слова плывут перед глазами, и на их месте появляется лицо старухи. Мотаю головой, и мне удается развеять это наваждение. Стою и смотрю в окна соседского дома. Окна расплываются, и на их месте появляется лицо старухи. Я шагаю по комнате, гляжу на узор на ковре. Вытканные цветы исчезают, и на их месте появляется лицо старухи. Я иду к холодильнику, чтобы съесть что-нибудь. Мигает свет, и на месте мисок и кастрюль появляется лицо старухи. Дрожа, наклоняюсь над печкой и всматриваюсь в голубое пламя. Из его пляшущих языков появляется лицо старухи. Пытаюсь чем-нибудь себя занять. Как ненормальный бесцельно слоняюсь туда-сюда. Беда еще в том, что дома никого нет и поговорить мне не с кем. Включаю радио на полную громкость. Под бренчание тара и кеманче* я понемногу успокаиваюсь. Собираюсь сесть за «Физику и механику», но тут в дверь стучат. Дверь в доме деревянная, с бронзовой колотушкой в форме месяца. Сколько я себя помню, колотушкой никто не пользовался. Все звонят в звонок.

Мне вдруг почему-то становится не по себе. Выхожу на лестницу и прислушиваюсь. Спустя несколько мгновений раздается стук. Удары неровные, будто бы стучащему не хватает силы в руках. Спускаюсь по лестнице и включаю свет в тамбуре. Сорокаваттная лампа светит тускло. Годами на ней собирались мухи, сидели там и делали свои дела. Грязно-желтого света едва хватает, чтобы хоть что-то разглядеть. Подойдя к двери, спрашиваю: «Кто там?» Ответа нет. Отворяю одну створку. Ожидаю увидеть кого-нибудь, но за дверью пустота. Впереди скалится черный дверной проем, темный, как могила. Сердце начинает колотиться. Волосы встают дыбом, сводит живот. Я делаю пару шагов назад и громко спрашиваю: «Кто там?» Из-за левого края в черноту кадра медленно вплывает голова. Седые космы с прямым пробором. Морщинистая кожа, глубоко посаженные глаза, длинный острый нос, беззубый рот, несколько длинных черных волосков на подбородке, и все это обрамлено белым платком и черной чадрой. Умом я понимаю: это Агабаджи — но что-то внутри меня возражает: «Старуха из „Психо“!».

Чтобы сердце не выпрыгнуло от страха, я прикрываю рот ладонью, как Энтони Перкинс, увидевший тело Джанет Ли. Отступаю на несколько шагов и натыкаюсь на раковину. Давным-давно, когда наш дом еще был одноэтажным, мы называли ее умывальником. Внезапно я теряю равновесие и чувствую, как нога уходит под пол. Завопив, я хватаюсь за кран и за край раковины. Опускаю глаза и вижу, что одна моя нога по бедро ушла в подпол, а другая — упирается в край плитки, которая тоже вот-вот обрушится. Агабаджи влетает в дом со скоростью, несвойственной старушкам, и подбегает ко мне. Несколько соседних плиток тоже срываются вниз. И вот я болтаюсь, ухватившись за раковину, по пояс уйдя в дыру. Агабаджи стоит и охает. Хныча, я молю ее о помощи. Она снимает чадру, один ее конец привязывает к деревянному рычагу водяного насоса, а второй бросает мне. Водяной насос — мощная чугунная конструкция. Раньше его использовали для закачки воды из аб-амбара* в резервуар на крыше. Так я с помощью чадры выбираюсь наверх и растягиваюсь на полу в коридоре.

Агабаджи ко мне не приближается. Догадливая старушка. Наверняка поняла, что я ее испугался. Она идет к лестнице и зовет бабушку, несколько раз кричит: «Ау!» Агабаджи до сих пор называет бабушку золовкой, хотя бабушкин брат умер пятьдесят лет назад. Убедившись наконец, что больше дома никого нет, она садится на ступеньку. Из-под расшитого платка достает овальные очки в металлической оправе. Натягивает резинку очков на затылок, внимательно и с беспокойством меня оглядывает. Хоть Агабаджи и спасла меня, она все еще кажется мне старухой из «Психо». В комнате стоит кисловатый запах. Нечто среднее между спиртом и уксусом. Полагаю, что запах идет из дыры, в которую я чуть не сверзился. Он настолько сильный, что у меня мутится в голове. Агабаджи растерянно оглядывается по сторонам. Наверняка размышляет, как бы мне помочь. Достает из-под платка две розовые дуги и засовывает их в рот.

Ее лицо обретает форму, как спущенная шина автомобиля, который вдруг приподняли домкратом. Без своей вставной челюсти она не ест и не разговаривает. В тот же миг, охая и прижимая к себе авоську, в дом заходит бабушка. Лицо у нее красное, от нее валит пар — похоже, она только что из бани. Последнее, что я вижу перед тем, как потерять сознание, — это Агабаджи, которая обрела человеческий вид и перестала походить на старуху из «Психо».

Проходит полчаса. Я на верхнем этаже и потихоньку прихожу в себя. Бабушка думает, что я упал в обморок от изнеможения. Она сидит рядом со мной и пытается запихнуть мне в рот кусочек каменной соли. Говорит, что только по милости Божией я не провалился в яму. Кладу кусочек в рот и согласно киваю. Бабушка уже успела отчихвостить всех родителей и прародителей нашего соседа, живого места не оставила. Она решила утром первым делом сходить в полицейский участок и пожаловаться. Сосед у нас армянин. Я пока что не понимаю, зачем бабушка хочет подать на него жалобу. Она объясняет, что наши соседи используют аб-амбар под домом как хум* для изготовления вина. Стенка ямы, разделяющая наш дом и их старый аб-амбар, начала осыпаться, из-за чего и провалился кафельный пол. Теперь понятно, откуда взялся этот кисло-горький запах спирта с уксусом. Бабушка в отчаянии хлопает себя по руке и закусывает губу. И представить страшно, как бы она горевала, если бы я свалился вниз. Мне кажется, бабушка не права. Как вообще связаны наша осыпавшаяся стена и вино, бродящее в соседском хуме? Я пытаюсь ее разубедить, пока она не перешла к рассуждениям о скверне и чистоте, — уж тогда ее ничто не остановит. Агабаджи парой фраз прекращает полемику. Чтобы очистить яму от винной скверны, она предлагает высыпать туда мешок известки. А насчет поступка соседа Агабаджи говорит, что каждый ответит за свои деяния на том свете. Что ни говори, а в аду тоже нужны дворники. Успокоившись, бабушка накрывает стол к чаю. Старушки садятся рядышком и начинают, по их выражению, балакать. Я не очень хорошо знаком с Агабаджи. Вижу ее пару раз в год, не больше. В семье поговаривают, что она приносит несчастье. Некоторые даже верят, что она может сглазить. Ее настоящее имя — Голь-Баджи-ханум, но все зовут ее Агабаджи*.

Не успеваю я прочесть и пары страниц «Физики и механики», как меня зовет бабушка. Ставит передо мной стакан свежезаваренного чая, и они с Агабаджи переглядываются. Агабаджи сидит, уставившись на меня. Она, наверное, обиделась, что я так сильно ее испугался. Агабаджи говорит:

— Ионова кита я не видела, искандаров вал* не строила, но даже если б Гог и Магог пошли на меня войной, я б и то так не тряслась, — а потом, повернувшись к бабушке, сетует. — Твой внучок только глянул на меня, и чуть дух не испустил от страха.

Взглянув на меня с укором, бабушка принимается ее утешать:

— Вы уж простите его, Агабаджи, он не со зла. Очень уж он впечатлительный.

Объясняю им:

— Я просто фильм сегодня посмотрел…

Бабушка пренебрежительно отмахивается от моих слов:

— Опять твои кины-фильмы?

Сколько я ни говорил ей произносить слово «кинофильмы» правильно, она все продолжает говорить «кины-фильмы». Рассказываю, что фильм был необычный и очень страшный. Обеим становится любопытно. Для затравки в паре слов пересказываю сюжет. Бабушка смеется и говорит:

— Ну, ему только дай волю — не остановишь.

Агабаджи вдруг совершенно меняется. Мне не по себе от ее взгляда. Кажется, что она хочет что-то из меня вытянуть. Не вставая, она подбирается ближе, подобрав ноги, прямо как саранча, и вот уже сидит рядом со мной. Она хочет, чтобы я рассказал весь сюжет, не опуская детали. Слушает очень внимательно, ловит каждое мое слово. Близится конец моего рассказа, а бабушка все ставит перед нами стаканы свежезаваренного чая. В комнате царит мертвая тишина. Агабаджи с отсутствующим видом разглядывает цветы на ковре. Я не решаюсь заговорить. Мне страшно, что она снова обернется старухой из «Психо». Чтобы прервать молчание, бабушка кашляет и, усмехаясь, интересуется:

— И кто же ржесер этой фильмы?

Это от меня она узнала, что у каждого фильма есть свой режиссер. Но бабушка так же, как и «кины-фильмы», произносит это слово на свой лад — «ржесер». Не успевая ответить, вижу, что Агабаджи кривит рот в беззвучном плаче. Ничего не понимая, смотрю на бабушку. Она указывает взглядом на дверь. Я отправляюсь наверх и сажусь за физику.

Проходит час. Наступает время ужина. Бабушка хочет, чтобы Агабаджи осталась. Я сверху слышу, как они препираются. В конце концов Агабаджи сообщает, что ей нужно приготовить халву и сходить завтра на кладбище, и спускается вниз.

Во время прощания я делаю все возможное, чтобы она забыла мою сегодняшнюю оплошность. Рассыпаюсь перед ней в цветистых этикетных выражениях (понабрался от взрослых): «Вы оказали нам честь своим присутствием», «Вы осчастливили нас своим визитом», «Вы оказали милость своим покорным слугам», «Почтите нас снова своим посещением». Агабаджи ждет, когда иссякнет поток моего бреда. А потом спрашивает:

— Сводишь как-нибудь Агабаджи на это представление?

Я не понимаю, о чем она. Боюсь, как бы не обидеть ее еще и в момент прощания. Мне приходит на ум масса разных вариантов, но она имеет в виду самый очевидный: она хочет, чтобы я сводил ее на фильм «Психо». Поэтому-то мне и не верится. Я бормочу в ответ что-то невнятное, чтобы не сбрехнуть.

— Пожалуйста, — говорю, — как Вам будет угодно.

Она кивает и скрывается в темноте.

Когда я рассказываю об этом бабушке, она не особенно удивляется:

— Не смотри, что сейчас Агабаджи похожа на сушеную тыкву. В свое время она была хоть куда.

Мне становится любопытно, и я пристаю к бабушке с расспросами. И после ужина она рассказывает мне историю жизни Агабаджи.

Ночью, растянувшись на кровати, я снова боюсь, что за мной вот-вот явится старуха из «Психо». Чтобы успокоиться, думаю об Агабаджи. Вот уж чья жизнь больше похожа на сюжет фильма, чем на реальность.

Когда Агабаджи было пятнадцать, к ней посватался «правитель Кербелы» (это я потом уже понимаю, что дело происходит в те годы, когда Ирак еще был частью Османской империи). И вот, непонятно как, но турецкий паша, правивший в Кербеле, откуда-то прознал о ее красоте. Золотистые косы до пояса. Лоб как плита белого мрамора. Глаза светло-карие, точь-в-точь как у газели. Брови словно древко лука, широкие, сросшиеся. Носик горошинкой, рот как приоткрытая фисташка. И ямочка на подбородке — колодец, где томятся в заточении толпы воздыхателей. Сколько я ни стараюсь, не могу в своем воображении наделить Агабаджи этими чертами. Хуже всего с ямочкой: морщинистый, поросший волосами подбородок с толпами воздыхателей никак не вяжется.

Турецкий паша прислал всевозможные подарки, и среди них — белый конь ростом не больше жеребенка, с золотыми подковами. Свадьбу Баджи-ханум сыграли в отсутствие жениха*. Вместе со своим приданым, груженым на двенадцать верблюдов, и в сопровождении солдат в фесках она отправляется к границе. (Идет Первая мировая, творится полная неразбериха. Скоро конец Каджарам в Иране и пашам в Турции, повсюду беспорядки.) В пути до них доходит новость, что старый жених, не дождавшись невесты, скончался. И остается пятнадцатилетняя Баджи-ханум с горсткой неженатых арабских солдат в фесках, с подарками несчастного паши и с двенадцатью верблюдами. Ночью она зашивает все лиры и ашрафи* в подкладку платья, а ранним утром садится на подкованного золотом коня и скачет в сторону отцовского дома.

Десять лет спустя Голь-Баджи-ханум снова выдают замуж. В этот раз ее жених — глава одного из лурских племен*, смуглый деревенщина под два метра ростом, который, по словам бабушки, слона съест и не подавится. Занимается он тем, что продает «карты сокровищ», а на досуге забавляется карточными играми, — короче говоря, полный пустозвон. Его имя — Джафарколи, но все зовут его Джефом. (Никто не знает, досталось ли ему это прозвище от друзей-англичан или он выбрал его, руководствуясь собственным вкусом. У власти династия Пехлеви, кочевников принуждают к оседлости. Пришло время им расплатиться за все, что они натворили за прошедшие сто лет. «Каджарский кофе»* уже не в моде, поговаривают об инъекциях воздуха или уколах воды в колено.) Джеф однорук — на войне его ранило в правую руку, и он сам отрубил ее шашкой по самое плечо. Он человек опустившийся и потрепанный жизнью, привыкший за все свои злоключения отыгрываться двумя способами: курить опиум и мучить жену, в этом он мастак.

В первую брачную ночь он сразу показал, кто в доме хозяин: молодую невесту в белоснежной одежде и с непокрытой головой отправил обратно в дом отца. В одну руку дал ей платок без пятна*, а в другую — масляную лампу. По словам бабушки, масляная лампа — это такая штука, которая похожа на заварочный чайник, а из носика у него торчит фитиль, горящий от масла. Еще и солнце не взошло, а Баджи-ханум уже прозвали «Масляная Баджи». Ее отца хватил удар, и он, не вставая с постели, согласился со всеми требованиями своего лживого и алчного зятя. На месте выдал ему наличными долю дочери в наследстве, добавив сверху шахский ман (это шесть килограммов) кайенатского шафрана*. Не успело солнце подняться над горизонтом, как Масляную Баджи уже прозвали «Шафрановая Баджи». Так и началась их совместная жизнь.

У Джефа тяжелая рука (конечно, тяжелая, он же однорукий, у него центр тяжести смещен), и за любую оплошность он выписывает «заушину» (заушина — это пощечина или оплеуха). Бабушка говорит, что у курильщика опиума есть только два способа сделать так, чтобы жена не ходила налево. Или наделать столько детей, чтобы жене не то что налево ходить, а и почесаться было некогда, или же в опиумном дурмане, когда трубка плотно набита, а сам он в веселом расположении духа, окурить свою жену — под предлогом, например, боли в ухе. На следующий день жена покурит уже сама, под предлогом, например, зубной боли, и в конце концов настанет день, когда они вдвоем усядутся у мангала и будут, почесывая нос, севшими голосами молоть чепуху. Баджи-ханум не подошел ни один из этих способов. Она рожает семерых детей, шесть из которых умирают, а от опиума ей становится дурно. Но раз уж она вошла в дом супруга в белом платье, выйти оттуда сможет только в белом саване. Так что она терпит и мучается.

В лунные ночи она привязывает ребенка себе за спину, и вместе с Джефом они отправляются на гору Софе*. Это скала над «Тахте Фулад», исфаханским кладбищем. При свете луны Баджи-ханум натирает маковые коробочки, а муж за ней приглядывает. В то время мак протирали либо у огня, либо на солнце. Однако, по мнению Джефа, опиум, приготовленный при свете луны, не идет ни в какое сравнение со всеми прочими его видами. Полнолуния сменяются новолуниями. Месяц превращается в луну, а луна — снова в месяц. Но вот однажды ночью Джеф прерывает привычный ход событий: помирает прямо там, наверху, озаренный луной. Наутро скорбящие родственники узнают об одном странном обстоятельстве: единственная рука Джефа отрезана по самое запястье. Та самая рука, которой он раздавал заушины. Расследования и поиски ни к чему не приводят. Родственники вяло протестуют, и в конце концов тело предают земле. Да и какая, действительно, разница, одной руки или двух не хватает у человека, который за всю жизнь ради других и пальцем не пошевелил?

В наследство Баджи-ханум остается несколько медных монет, пара паласов, десятилетняя дочь да лицо, на котором румянец может проступить разве что от пощечины.

Несколько недель спустя Баджи-ханум распродает свои пожитки и все, что осталось от дома, берет с собой дочь и исчезает. Проходит лет пять-шесть. И вот оказывается, что она в Тегеране, живет скромно, но не бедствует. Видно, ей хватило ума никому не рассказывать о десяти лирах, зашитых в подкладку платья. Ее дочь взрослеет. Баджи-ханум устраивает ей достойную свадьбу и собирает подобающее приданое. Дочь беременеет и во время родов умирает. Чтобы внука не воспитывала мачеха, Баджи-ханум, договорившись с зятем, забирает младенца к себе и в течение долгих лет носится с ним как курица с яйцом. И вот она уже состарилась, и ее уважительно называют Агабаджи.

Мне все не спится. Сколько ни думаю, не могу понять, зачем Агабаджи смотреть «Психо». Должно быть, это старушечий каприз, и завтра она о нем и не вспомнит. Внезапно осознаю, что старуха из «Психо» меня больше не пугает. Спокойно прокручиваю в голове сцену в подвале и засыпаю.

Спустя несколько дней, придя домой, я застаю там внука Агабаджи. Она назвала внука Сиявушем (непонятно только, из какого испытания он вышел целым и невредимым и в каком огне не сгорел*. Наверное, это что-то личное). Сиявуш учится в медицинском университете и проходит интернатуру в больнице. Это толстый, спокойный молодой человек. У него прямые волосы, говорит он всегда полушепотом. Немного помолчав и попереминавшись с ноги на ногу, он с любопытством спрашивает, что это за фильм, на который я обещал сводить его бабушку. Я снова теряюсь. Если честно, я стесняюсь идти в кино в компании Агабаджи. Наверное, потому что мои друзья хвастают, как ходили в кино со своими «герл-френдс», а мне придется идти со старушкой. Я объясняю, как было дело, и пересказываю сюжет фильма. Он смеется. Говорит, что я сам заварил эту кашу, и протягивает мне ассигнацию в двадцать туманов. Я бы не прочь передоверить это дело Сиявушу, но совесть не позволяет. Наверняка он очень занят, иначе сам бы предложил. Да и бабушка меня подбадривает. Я говорю себе в утешение, что это доброе дело; хотя очень сомнительно, чтобы какой-нибудь ангел записал его в мой послужной список. Сиявуш допивает чай, и мы договариваемся на завтра. Застенчиво поблагодарив, он удаляется.

На следующий день утром я отправляюсь на встречу. Сейчас первый триместр, охотников учиться немного. Агабаджи в полной готовности сидит и ждет меня. Она принарядилась: на ней темно-серая чадра в мелкий белый горошек и резиновые галоши по щиколотку, вместо шнурков на них молния. Мы ловим такси и едем до перекрестка Шаха. Мне все еще неловко. Но потом я понимаю, что никто не обращает на нас внимания. А значит, выглядим мы вполне обычно. Я беру Агабаджи под локоть, и мы потихоньку идем вниз по улице.

На подходе к кинотеатру она приосанивается. Как будто все это время спала, а тут вдруг проснулась. Внимательно все рассматривает, ловит каждое мое движение так, как будто старается его запомнить. А может, она пытается разгадать какую-то тайну. Я покупаю билеты, и мы заходим в кинотеатр. Она стоит посреди фойе как вкопанная и смотрит по сторонам. Чтобы вывести ее из ступора, я показываю на буфет и спрашиваю, будет ли она что-нибудь. Она качает головой, отказывается. Не подумав, спрашиваю, не надо ли ей в уборную. И тут же жалею. До меня доходит, что вопрос был не к месту. К тому же даже у меня начинается одышка от подъема по лестнице, ведущей к туалету кинотеатра «Махтаб», что уж говорить об Агабаджи. К счастью, в кинотеатре малолюдно и никому нет до нас дела. Проходит пара минут, и раздается звонок, заставив Агабаджи подпрыгнуть на месте. Двери зала открываются, я встаю. Она вопросительно смотрит на меня. Беру ее под руку и указываю на вход в зал. Спрашиваю у контролера, нельзя ли нам сесть поближе. Он с любопытством окидывает нас взглядом и дает разрешение. Оказавшись внутри, Агабаджи снова впадает в ступор. Стоит с открытым ртом и разглядывает это несметное множество пустых кресел. Следующие звонки приводят ее в себя. Мы проходим вперед и садимся в нескольких рядах от экрана. Украдкой на нее поглядываю. Усевшись по-турецки, она поправляет чадру. Выключается свет, и на миг все погружается в темноту, воцаряется тишина. Спустя мгновение на нас падает луч фонарика одного из билетеров. Видно, он решил, что мы — парочка хитрецов, и хочет поймать нас с поличным. Агабаджи оборачивается на свет, и фонарик тут же гаснет. Я облегченно откидываюсь на спинку кресла и жду, когда начнется фильм. Я уверен, что не испугаюсь в конце — со мной рядом Агабаджи.

За весь фильм Агабаджи не издает ни звука. Не кашляет, не чихает, не зевает, не хрипит, не вздыхает, не шевелится — ничего. Сгорбившись и застыв как статуя, она сидит, уставившись в экран. Когда заканчивается сцена в ванной, я смотрю на нее. Она сидит без движения. Начинаю сомневаться, а не уснула ли она. Слегка наклоняюсь вперед, чтобы проверить. Нахмурившись, она оборачивается ко мне. Я смущенно откидываюсь назад и снова погружаюсь в фильм. Хочу понаблюдать за ней во время сцены в подвале. Но я сам сижу как пришпиленный и обо всем забываю. В конце фильма, там, где Энтони Перкинса приводят в полицейский участок, я осторожно бросаю на нее взгляд. Единственное изменение заключается в том, что она обеими руками вцепилась в спинку кресла перед собой. Загорается свет, я делаю глубокий вдох и поднимаюсь. Кладу ей руку на плечо и зову по имени. Она несколько раз мотает головой, погруженная в свои мысли. Я вежливо объясняю, что фильм закончился и нам нужно идти. Она пододвигается к краю кресла, опускает ноги на пол и встает.

Агабаджи выглядит уставшей и измученной, но глаза у нее горят. Когда мы выходим из переулка, ведущего к кинотеатру, она прикрывает лицо рукой, чтобы свет не слепил глаза. Потом несколько раз оглядывается по сторонам, как будто позабыла, где мы находимся. Сегодня один из тех дней, когда солнце ослепительно сияет и все вокруг наполняется жизнью. Нас обдувает прохладный легкий ветерок. Мимо проходят девочки и мальчики из школ «Хадаф». По веткам деревьев скачут воробьи и чирикают. Меня внезапно охватывает счастье. Приобняв Агабаджи за плечи, я воодушевленно спрашиваю:

— Агабаджи, вам понравился фильм? — Она едва заметно улыбается и кивает. — Вы поняли, в чем был смысл?

Проходит несколько секунд, потом она отвечает:

— В фильме — да, а вот в жизни…

* * *

Настало время зубрежки перед выпускными экзаменами. Ранним утром я брожу взад-вперед по переулку за посольством Швейцарии, недалеко от улицы Пастера. Не знаю, что делать: просто сокрушаться или все же попытаться что-то выучить. Увидев меня, бабушка раздраженно говорит:

— То понос, то золотуха. Вы посмотрите на него: тощий, как спичка. Съешь чего-нибудь, поспи, а не то, неровен час, вконец зачахнешь.

Я не обращаю на ее слова никакого внимания. Мои губы постоянно шевелятся, как у молящихся или у стариков со вставной челюстью. Я сам с собой провожу занятия. По физике, химии, алгебре, зоологии, ботанике, эволюции, английскому. Ой-ой, какая там формула для расчета силы трения на ровной поверхности? Будь проклято получение метана при помощи соляной кислоты! Изобразите кривую полета «Аполлона-8» на оси координат! Какой белок входит в состав гемоцианина в крови беспозвоночных? Что такое суберинизация у растений? Архей, алгонкин, кембрий, силур, девон — периоды палеозойской эры. Гамлет, хуз фадер из дэд, из де чиф карактер ин де плей. Все у меня в голове страшно перемешалось.

Однажды утром, в полвосьмого, я вижу Сиявуша на площади Пастера. У меня совсем нет настроения вступать с ним в разговоры, но мы встретились лицом к лицу и деваться некуда. Несколько раз мы по очереди интересуемся самочувствием друг друга и несколько раз поочередно друг друга благодарим.

Неожиданно я вспоминаю об Агабаджи. Мне кажется, что совместный поход в кино сблизил нас достаточно, чтобы расспросить о ее здоровье. Сиявуш грустно шепчет, что она в больнице.

— Что с ней?

Он отвечает всего одним словом:

— Старость.

Вечером, услышав такие новости, бабушка берет с меня обещание, что я навещу Агабаджи. Сама она потянула ногу, не может и шагу ступить. Поворчав, я соглашаюсь.

На следующий день после обеда бабушка собирает узелок для Агабаджи. Развязав концы, заглядываю внутрь. Там кулек со сладостями, несколько леденцов, так сильно пахнущих шафраном, что голова идет кругом, мелкие четки цвета индиго, переносной кальян с хрустальной колбой и мешочек с табаком.

Я и понятия не имел, что Агабаджи курит кальян. Бабушка говорит:

— Она бросала, да теперь уж не страшно.

Больничная палата — двухместная. Койка возле двери не занята. Агабаджи лежит на той, что у окна, и смотрит в небо. На единственном стуле сидит Сиявуш и читает газету. Захожу внутрь, здороваюсь. Пораскинув мозгами, я позаботился купить три веточки белой гвоздики. Увидев меня, оба удивляются и радуются. Сиявуш растерянно мечется по палате. Наконец находит стакан и ставит в него цветы. Я кладу свое подношение на колени Агабаджи и передаю ей бабушкин привет. Она с любопытством принимается развязывать узелок. Чинно и с достоинством извлекает из него гостинцы, один за другим. Когда очередь доходит до кальяна, она вся расцветает. Сиявуш бросает на меня недовольный взгляд и рассказывает бабушке о вреде курения. Собирается выбросить табак в мусорное ведро под койкой, но останавливается. Должно быть, он решил, что это меня обидит. Он объясняет, что курение кальяна опасно для Агабаджи, и для пущей важности приправляет свое повествование несколькими медицинскими терминами. Потом начинает предлагать мне угощение. Я благодарю и сообщаю, что уже собираюсь уходить. Он настойчиво просит меня посидеть хоть несколько минут и перекусить. Потом смотрит на часы и говорит, что опаздывает на занятия. Дает бабушке пару указаний, пожимает мне руку и уходит. На несколько секунд воцаряется тишина. Я бросаю взгляд на Агабаджи. Движением бровей она указывает на кальян. Одобрительно подмигивая, призывает меня стать соучастником преступления. Обрадованный тем, что меня берут в сообщники, я поднимаюсь и напоминаю ей о словах Сиявуша. Равнодушно покачав головой, она говорит:

— Каждый сам себе лекарь.

Заполняю колбу наполовину и передаю ей. Она крепит поверх колбы деревянный корпус. Слюнявит кальянную трубку, вставляет ее в отверстие. Делает затяжку, и раздается бульканье кальяна. Кажется, воды в колбе чересчур много. Причмокнув губами, Агабаджи выливает с полстакана воды из колбы прямо на пол. Снова затягивается, на этот раз воды в самый раз. Под ее надзором я беру горстку табака. Промываю его в умывальнике рядом с палатой, несколько раз смачиваю и выжимаю, чтобы он как следует пропитался. Потом выкладываю его в чашу. И тут мы оба обнаруживаем, что забыли самое главное: уголь, где же взять уголь?! Огорченная этой оплошностью, Агабаджи оглядывается по сторонам. Отыскав решение, спрашивает:

— А нет ли тут поблизости кахвехане*?

С кальянной чашей в руках я выхожу из больницы. Ее догадка оказалась верной. На одной из улочек неподалеку несколько человек сидят в тени плакучей ивы у входа в кахвехане и попивают чай. Я захожу внутрь и спрашиваю про уголь. Владелец кахвехане с ловкостью выкладывает несколько угольков в чашу кальяна. Я протягиваю ему деньги, но он не берет. По дороге обратно я дую на угли, чтобы они не потухли. Войдя в палату, протягиваю чашу Агабаджи. Она ставит кальян себе на колени и садится прямо. Сглатывает слюну, расправляет плечи. Зажав трубку в уголке рта, делает затяжки. Я стою перед ней, весь поглощенный этим зрелищем. По мере того как раскуривается кальян, веки ее тяжелеют. Закрыв глаза, она принимается раскачиваться из стороны в сторону, как маятник. Бормочет какой-то стих, смысла которого я не понимаю. Должно быть, что-то по-лурски. И хотя слова мне непонятны, все же ясно, что это грустный стих. Вдруг открывается дверь, и в палату вкатывается сиделка, невысокая и полная.

— Это еще что такое?! Что ж вы не сказали, мы бы заодно и Самию Джамаль* вызвали!

Агабаджи невозмутимо и даже немного насмешливо смотрит сиделке прямо в глаза. Начинает петь уже громко:

У моего изголовья ты обещал посидеть,
Весь мир отдать я готова, лишь бы подольше болеть…

Сиделка щурится и качает головой, как китайский болванчик. Потом с притворным раздражением отнимает кальян у Агабаджи и произносит:

— Устроили тут кавардак!

Вытряхивает содержимое чаши в мусорное ведро и заливает водой из колбы. Покончив с этим, вкатывает в палату тележку, оставленную за дверью. Набирает в шприц содержимое из красной ампулы и дистиллированную воду и впервые удостаивает меня взглядом. Я отхожу к окну и смотрю на улицу. Неподалеку в небе кружится стая голубей. Один из них, полностью белый, летит выше остальных. Я просто хотел отвернуться, пока медсестра делает укол, но увлекся птицами. Не знаю, сколько проходит времени. Голуби поодиночке и группками садятся на крышу двухэтажного дома на той стороне улицы, и только тот самый белый голубь упрямо продолжает свой полет. Мне вздумалось следить за ним, пока он не сядет. Птица как будто это почувствовала. То снижается, то опять взмывает вверх. Про себя думаю: «Если он не сядет, пока я не досчитаю до трехсот, Агабаджи поправится и вернется домой». Начинаю считать. На середине у меня вылетает из головы, сказал я, что Агабаджи поправится и вернется домой, если он не сядет, пока я не досчитаю до трехсот, или если сядет? Не понимаю, быстро мне считать или медленно. Мне становится страшно, что жизнь и смерть Агабаджи могут зависеть от моего счета. Меня пробирает мандраж, сердце колотится как заведенное. Я раскаиваюсь, что сам с собой побился об заклад, и с беспокойством слежу за голубями. Чем ближе число триста, тем больше я волнуюсь. Закрываю глаза и прерываю счет. Представляю молодую Агабаджи. Сам я, конечно, не видел, но… Золотистые косы до пояса. Лоб как плита белого мрамора. Глаза светло-карие, точь-в-точь как у газели. Брови словно древко лука, широкие, сросшиеся. Носик горошинкой, рот как приоткрытая фисташка. И ямочка на подбородке — колодец, где томятся в заточении толпы воздыхателей. Открываю глаза. Наконец, совершив несколько картинных кувырков в знак окончания представления, голубь садится и теряется среди других птиц. Я оборачиваюсь и вижу перед собой усталые, влажные от слез глаза Агабаджи. Улыбаюсь ей и, чтобы прервать молчание, говорю:

— Агабаджи, а помните, как мы вместе ходили в кино?

Как будто стараясь что-то припомнить, она щурит глаза и кивает. Спрашивает:

— Как ты думаешь, для чего тот паренек спрятал кости своей матушки?

Я никогда раньше не задавался этим вопросом, размышляя о «Психо». Собираюсь объяснить ей, что в каждом фильме есть такой объект, привлекающий всеобщее внимание, но сам по себе значением не наделенный, и матушкин скелет в фильме «Психо» — как раз такого сорта. Но мне кажется, что пояснение получится слишком длинным. Так что я пользуюсь выражением самого Хичкока и говорю:

— Агабаджи, кости мамаши — это своего рода макгаффин*.

И тут же жалею о сказанном. Выглядит так, как будто я умничаю, да перед кем — перед Агабаджи! Смущенно смотрю на нее. Она сидела нахмурившись, явно не понимая, что я говорю, но тут ее лицо проясняется. Печально улыбнувшись, она кивает с видом знатока. Потом, глядя в небо, говорит:

— Верно, все верно. У меня тоже есть свой пробный камень.

Дело еще больше запуталось: Агабаджи вместо «своего рода макгаффин» услышала «свой пробный камень». Я оставил эту тему, но задумался, какой все-таки макгаффин был у Агабаджи.

* * *

Она так и не вышла из больницы. Через полтора месяца ее хоронили. Бабушка возвращается с церемонии злая как черт из-за жары и переживаний. Я ставлю к ней поближе кувшин с ледяной водой, кладу рядом веер и выхожу из дома, чтобы не мешаться под ногами. Вернувшись вечером, по ее красным глазам понимаю, что она долго плакала. На ужин мы едим то, что нашлось в холодильнике, за столом сидим в полной тишине. Я беру еду по кусочку — тяну время, чтобы она наконец заговорила. Сделав глубокий вдох, бабушка произносит:

— Вот она, жизнь человеческая: оглянулся — и нет ее. С новопреставленной, упокой Господь ее душу, что при жизни никто не церемонился, что после смерти. Может, хоть на том свете ей полегче будет.

Я смотрю на бабушку с любопытством. Она объясняет, что в завещании Агабаджи велела похоронить рядом с собой сундучок, а могильщики наотрез отказались. Дело дошло до вышестоящих лиц. Те тоже не дали разрешения — сказали, это против правил. Все стали думать, как тут быть, и наконец придумали купить соседний участок и захоронить сундучок там. Я удивленно спрашиваю:

— Сундучок? Что за сундучок такой?

Бабушка поясняет, что он чуть больше коробки со сладостями, металлический, закрыт на замок и запечатан.

— А что же внутри?

— Да Бог его знает, — немного подумав, отвечает она.

Я чувствую, как у меня волосы встают дыбом. Поднявшись, принимаюсь шагать по комнате.

— Макгаффин! В сундучке был макгаффин.

Бабушка хмурится, как будто услышала ругательство, и переспрашивает:

— Что было?

— Свой пробный камень, рука Джефа. Ты разве забыла?

Бабушка так и цепенеет. Не моргая, она водит глазами из стороны в сторону. Судя по всему, припоминает давнишние события. Видно, что она колеблется. Спустя некоторое время она качает головой, как будто отгоняя неприятные мысли. Потом машет рукой — мол, ерунда это все:

— Ну-ну, ты мозги-то прочисти, мелешь чепуху.

Бабушка не согласна с моим предположением. Может, просто не хочет соглашаться.

Ночью, лежа в постели, я решаю завтра заглянуть к Сиявушу. Но потом отказываюсь от этой мысли. Ну что я ему скажу? Принесу благую весть? К тому же, откуда мне знать, что моя догадка верна? В сундучке могло быть все, что угодно. Всё — в том числе рука Джефа. А и правда, «для чего тот паренек спрятал кости своей матушки?» Я понятия не имею, но думаю, что в этом огромном мире, среди трех миллиардов людей, его населяющих, только Агабаджи и, возможно, Хичкок могут знать ответ. И знают.

* * *

Третий Национальный фронт — оппозиционное политическое объединение в Иране, в которое входили светские и религиозные националисты, а также социалисты.

Самуэль Хачикян (1923—2001) — иранский кинорежиссер, сценарист, писатель, этнический армянин.

Тар — струнный щипковый музыкальный инструмент. Кеманче — струнный смычковый музыкальный инструмент.

Аб-амбар — крытый водоем, бассейн для хранения воды, обычно подземный.

Хум — большой глиняный сосуд для хранения жидкостей, обычно вина, воды или уксуса.

Буквально Агабаджи значит «госпожа сестрица», это уважительное обращение к старшей родственнице женского пола. Настоящее имя Агабаджи, Голь-Баджи, означает «Сестрица-роза».

Искандаров вал — мощная стена, которую, согласно распространенному в мусульманском мире преданию, Искандар (Александр Македонский) возвел на границе с землями демонических народов Яджуджа и Маджуджа (Гога и Магога).

Подобная практика заочных свадеб существует в мусульманском мире и сегодня, к примеру, в Афганистане. Мужчина, покинувший страну ради заработка или из соображений безопасности, может заочно жениться на девушке, подысканной его семьей, и затем она уже в статусе его жены имеет возможность выехать из страны и присоединиться к супругу.

Ашрафи — золотая монета, которую чеканили в мусульманских государствах Ближнего Востока, Средней и Южной Азии.

Луры — этническая группа на территории юго-западного Ирана. Традиционно ведут полукочевой, реже — оседлый образ жизни.

Во времена династии Каджаров, начиная с правления Насер ад-Дина Шаха (правил в 1848–1896 гг.), отравленный кофе был распространенным способом избавления от политических противников.

В Иране существовала традиция класть на ложе молодоженов белый платок; окровавленный платок затем демонстрировали гостям, чтобы доказать, что невеста лишилась девственности в первую брачную ночь.

Провинция Кайенат в Иране славится своим шафраном

Гора Софе расположена к юго-западу от Исфахана.

Сиявуш — герой иранских легенд и персонаж «Шахнаме» Фирдоуси, иранский царевич, несправедливо обвиненный в посягательстве на честь мачехи. Он сумел доказать свою невиновность, пройдя испытание огнем.

 

Share.

Comments are closed.